Константин и Сергей Коровины, 1860 годы
|
|
|
Глава вторая. Выбор, продолжение
Художнику легко создать образ любой страны, народа, ситуации, если он найдет определенную аналогию им в личных впечатлениях, в том, что самому пришлось пережить. Но первые египетские памятники - это еще и раскрытие новых, до того времени незнакомых художнику сторон искусства, его способности создавать произведения такой меры эмоциональной насыщенности и общечеловеческой значимости.
«Удивительная помпезная титаническая красота, весь мистицизм и величие» египетских памятников станут для Коровина неизменным мерилом того, что способно вместить и в смысле содержания, и в смысле силы воздействия на зрителя искусство и чего самому, кажется, никогда не удастся достичь: «После египтян не показалось бы искусство современности дешевой сладенькой водицей?»
И другое петербургское впечатление, тем более глубокое, пережитое, из тех, что на всю жизнь,- «чудные залы академической галереи Кушелева».
Можно было бы сказать - первое собрание западноевропейской живописи и скульптуры, с которым пришлось столкнуться Коровину. Москва еще ничего подобного не имела, коллекция же Кушелева (по первому владельцу - Безбородко), начавшая складываться в XVIII веке и постоянно пополнявшаяся, в 1863 году по завещанию перешла в Академию художеств и стала общедоступным государственным музеем раньше Эрмитажа, который по-настоящему открылся для всех зрителей только в 1865 году.
Но это история. К моменту приезда Коровина попасть в Эрмитаж было просто, и тем не менее он говорит о Кушелевке, как ее называли художники, и только о ней. В причину увлечения Кушелевкой трудно поверить, но она действительно скрыта в двух крохотных холстах Камиля Коро.
В почерневшей от копоти и ветхости избе Саввинской слободы, у голого стола, среди кое-как пришпиленных к бревенчатым стенам последних своих этюдов старик Каменев будет говорить: «Какой художник там был - Коро. Ах, художник... Поняли его у самой его могилы. Все так». К Коро постоянно возвращается в разговорах с учениками Саврасов - не так восторженно, но куда более точно.
Мастер, который первым начал писать пейзаж с натуры, не сочиняя и не составляя его, сначала в мельчайших выштудированных подробностях, потом все больше давая волю чувствам - не просто что увидел, но и что при этом пережил. Поэтому Коро для Саврасова, а за ним и для его воспитанников не музей и не история. Это живой поиск современного им искусства.
Кстати, умер французский мастер, когда Коровин уже занимался в училище, спустя четыре года после появления на Передвижной выставке саврасовских «Грачей».
Призрачная дымка поздних картин Коро - она как настроение художника, задумчивое, исполненное затаенного ожидания, иногда радостное, подчас тоскливое или и вовсе отчужденное. Розоватым маревом встает листва в первых, еще не прогревших воздух лучах летнего солнца, пронизанная гибким и сильным движением потемневших до черноты стволов.
Зеленоватым мерцающим облаком застывает над полуденным прудом, и лишь несколько нарочито тяжело проложенных веток говорят о расцвете лета, зное, пышном цветении земли.
Все в картине зависит от состояния художника, которое словно вибрирует, живет в этих неожиданно усиленных или, наоборот, размытых до неясного мерцания деталях, в чутком неверном колорите, напряженном свете. И если Саврасову необходимо было найти точно соответствующий душевной настроенности художника «мотив», то Коро открывает перед живописцем иную возможность - в одном и том же, но по-разному решенном пейзаже передать самые разнообразные оттенки его душевного состояния.
Это открытие, развивая мысль Саврасова, заставляет Коровина искать возможности тут же, немедленно попытаться его реализовать, начать искать собственный подход к изображению природы.
Вспоминая без тени горечи через многие годы преподавателей училища, так упорно отрицавших его искания, Коровин скажет: «Они были художники и думали, что мы будем точно такими же их продолжателями и продолжим все то, что делали они. Они радовались и восхищались и от всего своего чистого сердца, что мы вот написали похоже на них. Но они не думали, не знали, не поняли, что у нас-то своя любовь, свой глаз и сердце искало правды в самом себе, своей красоты, своей радости».
Только на этот раз препятствием на пути молодого москвича оказывается не училище, но им же самим выбранная Академия художеств.
Здесь всегда пустынно и удивительно глухо. Не раскроются к простору Невы огромные, грузные, как ворота, входные двери - можно обойтись и низкой тесной прорезью в них. Не распахнутся навстречу упругим порывам морского ветра прозрачные стены окон. Приподнятая высоким подиумом, разворачивается вдоль стен колоннада, чтобы отступить перед торжественным маршем парадной лестницы. Широкой. Белокаменной. Кажется, бесконечной.
Отзвук шагов слишком слаб, чтобы нарушить тишину. У стен, за колоннами, настаивается полумрак и волнами медлительного прибоя разливается по спрятанным в закоулках дверям, врезанным в стены к словно потайным лестницам, переходам, классам, залам.
После бархатной темноты коридоров залы кажутся бесконечными и безлюдными. Уходящие к тонущим в сумраке потолкам окна нехотя брезжут скупым сероватым светом, словно раз и навсегда отрешенным от перемен времени дня, года. В ровных плывущих струях дождя небо над Невой наполняется мерцающим лиловатым светом. В лучах солнца - блекнет белесоватыми оттенками старого серебра. В снежной задымке - оживает синеватыми переливами.
Спустя годы на Севере Коровин научится его бесконечному призрачному богатству.
За огромными столами слишком просторно, чтобы сосредоточиться, уйти в ложащиеся перед тобой папки - учебные рисунки, проекты, чертежи будущих русских мастеров за два века. Они заполняют залы один за другим, чуть робеющие, еще скованные в своем стремлении выполнить каждое из неумолимых академических требований, без малейшей вольности, которую может себе позволить только мастер,- как же остро это чувствуешь в музее учебных работ!
А за каждым окном все тот же идеально правильный круг замкнутого внутренними стенами двора, бесконечно разворачивающийся ряд одинаковых проемов, пилястр, пустое зеленое полотнище травы.
Это, пожалуй, напоминает жизнь под неслышные звуки органа - медлительную, отсчитанную тактами раз и навсегда установленной программы, предусмотренную от первого до последнего шага. В XVIII веке, когда строилось здание,- это было утверждением значения искусства, общественного уважения к нему, когда вчерашний ремесленник превращался в глазах общества в художника, а художник в гражданина. Так и произошло.
Но метаморфозу, смысл которой заключался в постоянном развитии, попытались удержать. Дерево, посаженное, выхоженное, укоренившееся, получило право жить в той единственной форме, которую имело вначале. Над каждым новым ростком тут же неумолимо скрещивались лезвия официальных установлений - никаких отклонений, разночтений, поисков!
Следующая страница...
|