У балкона. Испанки Леонора и Ампара, 1888-1889
|
|
|
Эпилог
Константин Алексеевич, подходит к концу последняя глава, не хочется завершать ее впечатлениями свидетелей вашего эмигрантского житья, и мы решаемся обратиться прямо к вам. Попытки проникнуть в «мир Константина Коровина» оказались не слишком результативны. Нагромоздив горы вопросов с темным лесом сослагательных наклонений, мы не поняли вас ни до конца, ни до начала. Но мы полюбили вас. А вы ведь признавали за этим чувством особые права, не так ли? «В начале же всего есть любовь», говорили вы, этим убеждением полностью (и едва ли не впервые) сходясь с Нестеровым, который «спасение» многогрешной жизни видел в том, чтобы «полюбить и любя выразить любимое».
Очень бы хотелось встретиться с вами, вы никогда не отказывали в просьбах «побеседовать для печати», надеемся, не откажете и сейчас. Мы разыщем ваш дом на парижской окраине Порт де Сен-Клу, поднимемся на верхний этаж, к вашей двери, вы отворите - здравствуйте, Константин Алексеевич!
Мы шли без опасений, какие испытывал шедший навестить вас в Париже бывший ваш ученик Роберт Фальк, от него знаем, что страх увидеть блистательного артиста жалким растерянным стариком был напрасным, так же ясно и весело смотрели ваши глаза, так же интересно и необычно звучали ваши речи... А что там за окном? Похоже, опять: «Осенняя ночь. Тучи тоскливо повисли над домами города. Дождь бьет по стеклу окна моей комнаты. Ярко светит фонарь, освещая башни чужого города. Пролетает прошлое, далекое время. Уныло на душе».
Вслух же никаких жалоб, горестных излияний не будет - Бенуа поведал кое-что о характере Константина Коровина: «При всей своей ласковости... сам отличался крайней недоверчивостью и, посматривая на всех с улыбкой, как бы оставался за какой-то недоступной преградой... Сколько в нем было прелести, природного прельщения! Он притягивал к себе, и так хотелось ближе с ним сойтись. В то же время он сам никому «не давался» вполне, он уходил в свою скорлупу, но делал это, я бы сказал, с грацией, с обезоруживающим юмором».
Да, душа нараспашку, в этом много, конечно, симпатичного, хотя души частенько распахиваются с обременительной для окружающих широтой. Так приятно, Константин Алексеевич, что свою душу вы опрятно и красиво держали закрытой.
Однако вы уже сидите в любимом кресле, поглядываете с легкой милой улыбкой. И на часы, впустив нас, вы не взглянули, вам некуда особенно спешить. Агенты художественных салонов вас не одолевают, посыльные из театров не торопят, и в редакцию «Возрождения» вы отправитесь, когда пожелаете; сотрудники русской газеты будут очень вам рады - ваши чудесные рассказы украшают и оживляют номер, но никаких горячих новостей для первой полосы у вас, к сожалению, нет.
Итак, можно спокойно начать беседу, вы закурили и любезно ждете наших вопросов.
Скажите, Константин Алексеевич, а что вы курите, «Житан» или «Голуаз»? Должно быть, трудно было после русских папирос привыкать к жгучим французским сигаретам? Простите, глупый вопрос. Хотя спросить вас для начала, каково вам живется за тысячи верст от Замоскворечья и Охотина, вряд ли, наверно, было бы умнее. Есть вещи предельно ясные. Вам ведь не будет удивительно, что, рассказывая о вас, мы многостранично кружились вокруг одной, «испанской», недели вашей жизни, вокруг одного, за день написанного, зимнего пейзажа, а теперь полтора десятка лет эмиграции умещаем в несколько вопросов. О свойствах плотного, туго звенящего, и пустого, рассеянным облаком уплывающего, времени вы имеете представление куда более ясное, чем мы.
Не беспокойтесь насчет нашего возможного любопытства к «вовсе не живописному», как выразился Бенуа, беспорядку вашей квартиры; обстановку везде одинаково неуютной бедности изучить можно, не уезжая так далеко. О разных повседневных ваших заботах тоже расспрашивать не станем. После писем, где все у вас вперемешку: и про несостоявшуюся выставку, украденные картины, сгоревшие контракты, и про палатку («очень хорошую охотничью палатку»), которую московский приятель пусть непременно заберет себе, и про неудачные протезы для Леши, про странных заграничных русских, про деньги, что у вас лежат («но ведь этих денег, первое, мало, второе, они долг»). Про то, что в Париже все очень дорого и ваше интуитивное чувство «не ехать» было верным. И еще о болезнях, трудностях с работой, тайнах жизни, о том, что вы любите («искусство, дружбу, солнце, реку, цветы, смех, траву, природу, цвет, краску, форму»). И по пунктам (в два столбца: слева факт, справа комментарий) о разных бедах и обидах - после чтения этих писем картина сложилась достаточно яркая, чтобы не мучить вас перечислением симптомов «флюиды несправедливости».
И подробности вашего большого праздника мы сами можем легко вообразить, только не очень понятно, почему в связи с пятидесятилетием творческой деятельности вас чествовали в 1932 году, от какого же момента отсчет? «Хористка» - это 1883, «Аида» - еще позже; то ли, Константин Алексеевич, вы посчитали неточно, то ли какой-то у вас свой был, неизвестный нам, рубеж. А что было на посвященном вам концерте, газета подробно описала. Медея Фигнер пела «Соловья» и романсы Римского-Корсакова, потом под аккомпанемент Глазунова пела Садовень, в финале блистательно танцевали шопеновский вальс Лифарь со Спесивцевой. Но почему-то кажется, что вас особенно растрогала та часть концерта, где выступали Плевицкая и Вертинский. Наверняка в числе гениальных своих песенок Александр Николаевич запел для вас про ветер в такой похожей на русскую молдаванской степи, где «с душою цыганской» так легко кочевать «никого не любя», и конечно же, на словах «как все эти картины мне близки, сколько вижу знакомых я черт...» у вас потекли слезы...
Следующая страница...
|