У балкона. Испанки Леонора и Ампара, 1888-1889
|
|
|
Глава седьмая
И настоящая буря со стороны Остроухова: он волнуется, особенно горячится после свидания с прибывшим гасить московский пожар Ярошенко (Ярошенко во главе Товарищества, на месте покойного Крамского), ездит по мастерским. Ему не удается ни снять подпись Серова (который вообще охладел к приятелю в связи с его женитьбой на наследнице боткинских чаеторговых миллионов - «нет-с, обстановка и все такое много значат»), ни смирить Елену Поленову (которая только фыркнула насчет бывшего верного сотоварища: «Что это его точно что укусило. Перед передвижниками хочет, должно быть, выслужиться и в члены попасть не мытьем, так катаньем»). Остроухов готовит контрпетицию, Нестеров отказывается подписать и ту и другую бумагу - «если я буду уверен, что в Товариществе я лишний, то уйду из него и без подписей, которые делают лишь ненужный шум и отвлекают от дела».
Мудрости тут у Нестерова могли бы призанять не только сверстники. Однако корифеи передвижничества поднимаются как по тревоге - мосты развести! пути в крепость здорового, идейного искусства перекрыть! - срочно, спешно, немедленно вырабатывается новый параграф, по уставу наделяющий Совет старейших членов-основателей огромными, прямо-таки диктаторскими полномочиями. Война?
Двадцати лет не прошло с учреждения первого русского вольного творческого союза, возникшего с целью «соединиться, образовать свою собственную среду и массу», боровшегося и победившего. А теперь снова боровшегося... Положено сочувствовать терпевшим всякое утеснение молодым, но им-то кроме боевых шрамов доставались все просторы будущего. Больнее за тех, кто к вечным мукам творчества прибавлял горечь заведомо проигранного сражения. Ведь они, живя и дыша живописью, видели, думали, сравнивали и отчаянно гневались. Те, кто слабее, гневались. Сильные поступали иначе.
«Я бежал из Академии от чиновников, - писал Репин. - ...находиться долее в обществе, с которым не разделяешь его симпатий, считаю недобросовестным». «Совет, обладающий пожизненно слишком большими полномочиями, может развиться в крайне нежелательный гнет... прошу считать меня выбывшим из состава членов Товарищества передвижных художественных выставок. Виктор Васнецов».
Того же ожидали и от Поленова, но Василий Дмитриевич, поколебавшись, не ушел. Верный ученикам учитель остается «чтобы бороться», и вообще хочет прежде всего «брать у людей, что в них есть хорошее, а не портить себе существование их дурными сторонами». Он в довольно острых отношениях с Владимиром Маковским, «своим антагонистом» («Поленов, - уточняет его дочь причины столкновений, - стремясь выдвигать молодежь, наталкивался на сопротивление В.Е.Маковского, особенно недружелюбно относившегося к евреям и женщинам»), но вот после бурных дебатов Маковский берет в руки гитару, и Поленов забывает про ссоры, про антагонизм: «Я ужасно люблю его слушать. Он почти шепотом говорит, но с таким музыкальным чутьем и с таким глубоким чувством, что все затихло и почувствовалась высочайшая художественная нота. Всех охватило настроение любви и красоты, и все лучшее в жизни вспомнилось каждому. Чудная минута. Я внутренне совсем примирился с Маковским...». Ничего нет выше чуда подобных минут, все петиции, подписи, принципиальные позиции - потом, главное для художника Поленова - святое искусство.
«Неужели дуралей Константин так и не кончил своей девицы?» - волнуется он перед самым открытием Передвижной. Кончил, прислал в Петербург. Не этюд какой-нибудь, настоящая картина, название - «Осенью», и холст большой (ведь Василий Дмитриевич все беспокоится о «крупной вещи»), размером втрое больше «Испанок». Все в порядке также по части «замысла - "рассказа"», за который ратует Ярошенко. С удовольствием изложил сюжет картины корреспондент «Недели»: «Листья поблекли и пожелтели... Женщина в белом платье, с сумрачным видом, держа в руке засохшую ветку, идет по опустевшей аллее каким-то механическим шагом лунатички. На ее осунувшемся и желтоватом лице как будто тоже положила свой отпечаток осень». Очень верно описано.
Картина принята, Василий Дмитриевич счастлив за питомца, подробно пересказывает в письме, как проходило голосование, отметив попутно: «Но какое значение имеет личное знакомство: Костю передвижники вдруг ужасно полюбили и даже жалеют».
Приятно, конечно, что полюбили и «даже жалеют», однако за что ж так вдруг? И что это за «личное знакомство»? А вот какое: из Москвы Коровин сообщил учителю, что перед отправкой холста принимал у себя в мастерской Павла Михайловича Третьякова, картины, правда, не купившего («ему, кажется, больше понравились мои этюды... про картину сказал, что она имеет живописный интерес...»), а также Сурикова («Сурикову очень понравилась живопись головы, пейзажа...»). После московского наведения мостов петербургское продолжение: до открытия выставки Коровин успел съездить в столицу, лично представиться тамошним членам Товарищества. Не совсем это отвечало возвышенному творчеству во врубелевском духе, ну так Константин Коровин не Врубель, и присутствие в его записях посреди трагических сентенций такой, скажем, фразы «писать нужно весело, свежо и немного брать публику в расчет: кому пишешь» не должно удивлять. Гордость гения, находящего в общем непонимании доказательство своей одинокой правоты, Коровина не утешала.
Искать здесь поддержки у Врубеля было, разумеется, бессмысленно. Коровин апеллирует выше - «Христос велел жить и не закапывать таланта», а от благочестивых мыслей естественный переход к недавнему визиту автора цикла евангельских картин (тоже, кстати, члена передвижнического Совета) Николая Николаевича Ге: «У меня был Ге, говорил о любви и прочем. Да, правда, любовь - это многое, но о деньгах он как-то отвернулся... Во мне нет корысти. Я бы действительно хотел петь красками песню поэзии, но я не могу - у меня нет насущного. А если я буду оригинален, то и не пойду по ступенькам признания и поэтому принужден буду быть голодным». Логика мало вдохновляющая, но понятная.
Следующая страница...
|