У балкона. Испанки Леонора и Ампара, 1888-1889
|
|
|
Глава одиннадцатая
Прошли десятилетия, в 1933 году, когда в лондонском небе горел над Трафальгар-сквер электрический транспарант с портретом Шаляпина и надписью «Король голоса», Федор Иванович на торжественном ужине произнес речь: «Я хочу вспомнить о своем друге и учителе Савве Ивановиче Мамонтове... Говорю откровенно: я научился у Мамонтова... Не знаю, был бы я таким Шаляпиным без Мамонтова! Вечная, добрая память...». А в конце 1960-х старушка, музейная служительница «Абрамцева», вспоминала, как девочкой видела похороны Мамонтова в 1918 году, рассказывала, как тянулась от станции к усадебной маленькой церковке громадная, провожавшая катафалк толпа и последним - отдельно, отлученно - шел Шаляпин. Типичный фольклорный миф? Однако не без оснований. «Этой измены, - пишет Всеволод Мамонтов, отец до конца жизни своей не мог простить своим бывшим любимцам. Не один раз повторял он моей сестре Шуре свою просьбу, чтобы ни Коровин, ни Шаляпин не были у него на похоронах и не подходили к его гробу».
Мамонтову неоднократно приходилось на себе испытать коварство артистических натур. Станиславский приводил случай, когда Мазини, обещавший петь в «Лоэнгрине», переметнулся в другую антрепризу, а выписанный вместо него немецкий певец «из самой Лоэнгринии» на сцене Частной оперы комично, глупо, позорно провалил и себя и спектакль. «Страдая за Савву Ивановича, - рассказывал Станиславский, - я поспешил за кулисы, чтобы утешить, и что же: - "Вот потешил немец!" - стонал Савва Иванович среди смеха, и, успокоившись, стал вспоминать, как пел Лоэнгрина божественный Мазини». Что-что, а прощать - все прощать за талант - Мамонтов умел. «Вы поймете» - писал ему Коровин. Однако на этот раз даже мамонтовская мера понимания была превышена.
Может быть, Мамонтов знал о переговорах своего декоратора с дирекцией императорских театров, может быть, сдержав честолюбие, даже не возражал («все двери перед Вами открыты, идите в них смело...»). Может быть, Коровин хитрил, а может, не хитрил - искренне рассчитывал совместить работу в царском и частном театре. Может быть. И, разумеется, когда случилась беда с Саввой Ивановичем, Коровину, как и Шаляпину, «стало невыразимо жалко и товарищей, и С.И.Мамонтова», захотелось все отменить, найти пути к отступлению. Такие пути были: Шаляпину требовалось заплатить неустойку (вроде той, что когда-то внес за него Мамонтов), Коровин мог вернуться по истечении полугодового испытательного срока. Но у Шаляпина денег не набралось, а Коровин через полгода подписал в императорской конторе новый контракт.
С Мамонтовым, с его Гончарным заводом, с его обедневшим, потерявшим главного художника и главного солиста, но продолжавшим держаться театром остался Врубель. Высокомерный, эксцентричный, полубезумный Врубель оставался рядом с Мамонтовым до самого своего трагического конца. Правда, его-то никто не зазывал, не переманивал, борений с такими соблазнами он не испытал. И все-таки. Родившегося в 1901 году первенца Михаил Александрович Врубель и Надежда Ивановна Забела-Врубель назвали Саввой; к несчастью, очень недолго прожил мальчик с именем вдвойне благородным - Савва Врубель.
Летом 1899-го Константин Коровин навсегда покинул оперу Мамонтова.
Потомкам на усладу и растерзание художник отдает исповедь своего искусства. За все прочее, за житейские слабости, зигзаги, неблаговидные поступки он квитается собственной живой душой. Личное, частное неприкасаемо, судить тут пошло и неумно, просто нельзя, но вовсе не судить, не рассуждать об этом, тоже не получается.
Действительно ли существует кара небесная или придумана для утешения обиженных? Действительно ли в момент всемирного торжества и накануне многих других триумфов судьбы Константина Коровина коснулась какая-то тень или всего лишь хочется задним числом подправить реальность под желание справедливости? Скорее, так. Однако чувство не переубедишь - чудится некое, легким серым туманом наползающее пятно, которое художник гонит утроенной яркостью красок, фейерверком все более и более блестящих постановок. Впрочем, в новой фазе коровинской театральной деятельности сразу же проявились и вполне конкретные тени.
Перейти из мамонтовского театра на казенную сцену было как ступить из уютного теплого дома в ночную стужу. Реформ и обновления жаждала одряхлевшая душа императорских театров, но их громоздкая, прочно угнездившаяся в своем углу придворного хозяйства плоть коснеющей дряхлостью не тяготилась и нужды в переменах не испытывала. Она существовала бурно и интересно: страстно пеклась о жаловании, выслуге, милостях начальства и верности поклонников, заботилась о бенефисах, венках, дебютах, юбилеях, пенсионах, знала про публику и сиятельных покровителей все и даже более того, интриговала за и против, имела особые здания, квартиры, лазареты, училища, склады, электростанции и экипажные заведения, пестовала прославленные артистические династии, строила непонятную для непосвященных сложнейшую иерархию, блюла особый этикет. Атмосфера здесь плотно густела смесью высоких традиций и пустейших амбиций, хрупкого вдохновения и грубейшего чинодральства, и здесь любили свою духоту. Тут жили по-своему, пели, играли, танцевали, говорили, красили декорации по-своему, тут все было свое, тут все были свои.
Реформаторы явились разбирать завалы и сокрушать рутину, а завалы ощущали себя устоями, рутина - кладезем вековой культуры. Незваные варяги вламывались наперекор - по всем законам опытного в междоусобных войнах коллектива их следовало освистать, провалить и спровадить.
Следующая страница...
|