У балкона. Испанки Леонора и Ампара, 1888-1889
|
|
|
Глава восьмая
Грубоваты, конечно, мужики; вспоминают, как откачивали утопленника: «...индо руки ему все повывернули, а он ништо: храпит. Зачали ему на брюхо прыгать, приказывали: "Выпущай воду, сволочь!" - а он ништо, так и помер». Забавны тоже бывают крестьянские приятели Константина Коровина в своем колоритном невежестве, когда, скажем, советуют «каку картину надо бы списать» и даже целую серию предлагают на моральную тему, чтоб «пользительно»: первая картина - младенец в люльке, следующая - парень вырос, «товарищи его учат водку пить и табак курить», третья - герой «женится, дети у него, а он дело бросает, на гуляньице поступает, опять же водка...», заключительная сцена - «ера кабацкая», мужик «по трактирам, кабакам шляется за девками, в блуд ударяется, глаза вертятся, жулит. А кругом его - черти пляшут, радуются».
И нравы в деревне, знает Константин Коровин, крутоваты.
Охотник Серега, с неудовольствием узнав от Серова, что царь «не сердитый» и «никого не порет», горделиво («вот царю-то поглядеть») рассказывает, как драл его и сестренку отец, а бабы, вступившись однажды за девчонку, драли отца, «пороли его - ужасти... Еле оттащили... Ну и драка была. Вся деревня дралась. И гости дрались. Один жалобиться к исправнику поехал. Ну и его драли опосля - не жалобься».
Доходит иногда в деревенском быту до жестокости крайней, невыносимой. Когда живущий в местах «похожих на рай» мужик Иван Баторин, «человек хороший, рассудительный, серьезный, так сказать настоящий крестьянин», заканчивает свою повесть о согрешившей до свадьбы сестре («Первый бил отец, потом я, братья... Она, сердяга, мне говорит: "Ваня, чего ты, бей меня по сердцу, по голове, скорей кончусь. Братец, не бей по грудям!" И вот били месяц, другой. Крепка была. Наконец, кровь у ней пошла горлом. Легла и стонать зачала. Видно, скоро конец. Не били уже больше. Померла через две недели - сама, значит, по себе. Соборовали. Прощения просила...»), и Константин Коровин при его способности все слушать молча, не выдерживает: «Вы - убийцы!» Ответ ему: «А-а, да... Убивцы, да...»
Ничего этого в картине «На миру»: не убивают, даже и не бьют, уже собственно и не ругаются - отругались. Показан финал поединка, где один из вышедших на крестьянский суд спорщиков побежденно плачет, а другой, торжествуя, разводит руками. Но интересны тут типажи «бедняка» и «кулака», гораздо интереснее одного явного неравенства в имуществе. За десять лет работы над картиной Сергей Коровин перебрал множество вариантов центральных героев, на отношении к ним он строил весь свой образ общинной психологии.
Так, в роли «кулака» последовательно появлялись: краснорожий хохочущий толстяк, ехидный пройдоха-лавочник, угрюмо отвернувшийся от толпы чернобородый мужик (наподобие тех, что в романах Горького из разбойников шли в капиталисты), а в окончательном решении и шарж и романтика исчезли, остались ловкая фигурка, аккуратные сапожки, хитроватое лицо, благородная седина. Такой мужик - речистый, хваткий, поворотистый - на миру как сыр в масле, всегда сумеет уважить, потрафить, овладеть настроением общинников. Это первый из всех - лидер и верховод.
Порода стойкая. В деревне такой мужичок всяко по своей выгоде крутит «обчеством», в городе поднимается много выше, становится этаким, как говорил Константин Коровин, «маленьким и противным человечком за забором», который «уверенным голоском коротко и определенно говорил свое мнение, а за ним как попугаи, повторяли все». Скажет, допустим, об операх Римского-Корсакова, что плохо, не годится. «И опер не ставят... ставит их в своем частном театре Савва Мамонтов. Голос за забором твердит: "Не годится". Тут же, естественно, тараторят попугаи: «Мамонтов деньги зря тратит..."». «Откуда брался этот господин», каким секретом «поселял в порожних головах многих злобу»? - спрашивал себя Константин Коровин.
Точно взят автором картины «На миру» тип общинного вожака. Даже внешне образ пошлого мерзавца в рассказах Константина - деловитый и: «какой любезный... как расчесан, какая приветливость!» - просто один к одному портрет «кулака» из картины Сергея.. «А милый человечек все продолжал работать, неустанно хлопотал, развернулся вовсю: лгал, клеветал, доносил, все знал и жил, вероятно, неплохо. И поклонников у него была уйма». Одинаково очевидна, одинаково тягостна обоим Коровиным эта «поистине особенная и отвратительная российская странность». Похоже, и главная жертва виделась братьям не столь разно, как кажется на первый взгляд.
«Бедняк» в эскизной предыстории картины трансформировался таким образом: сначала крикливый, задиристый обличитель торгашеских плутней, затем рассудительный моралист, ведущий наставления в духе старика Акима из толстовской драмы «Власть тьмы», потом возник совсем уж неожиданный на сельской сходке, явно искушенный городом, крестьянин в пестром шарфе и пальто с бархатным воротником. Тут у автора, видимо, мелькнула интересная мысль о «чужаке», однако персонаж, которого трудно будет сбить победительной для остальных сельчан риторикой, на роль жертвы не подходил, нужен был заведомо проигравший, самый беспомощный, конечно бедняк из бедняков, но этого мало. Тогда в пару к этюду сутулой обвисшей фигуры привычно униженного мужика Сергей Коровин написал женский портрет, и черты изможденной немолодой крестьянки прибавили образу мягкости, особой душевной уязвимости. В итоге на картине не просто нищий безлошадник, а внутренне неприятный мужицкому собранию по-бабьи рыдающий, причитающий слабак. Не только последний по достатку, но вообще не такой как все, безусый, безбородый, сообща презираемый - другой. Чужой.
«Сирота жизни» - очень идет это слово жалкому бедолаге, хотя сказано Константином Коровиным о человеке гордом и великом, о Врубеле. Но травят-то на деревенском сходе и в столичном культурном обществе тем же: жестоким, жесточайшим непониманием. Так что «чувства добрые», которые поэт «лирой пробуждал», пробудил ли? На селе, поскольку «училка в деревне всех выучила», под пушкинские строчки о мертвеце «парни, девки кадриль танцуют» («"Ив распухнувшее тело раки черные впились..." Ловко каково!»); в городе среди образованных такая серость комична, разве что иной раз, как офицер из чеховского рассказа, доказывая высоту Пушкина, пару лермонтовских стихов прочтут. Но везде от всеобщей, сплоченной дикости «делалось одиноко, жутко». Настолько, что вопрос начинал томить: «Зачем все академии художеств, искусства?»
Следующая страница...
|