У балкона. Испанки Леонора и Ампара, 1888-1889
|
|
|
Глава девятая
Разумеется, был в снежном мотиве и специальный живописный интерес, но невозможно пересказывать, как у Коровина сделаны холсты, вообще-то ведь затруднительно сказать, хорошо написан этот этюд или, может, не совсем хорошо. Где тут грамматика, по которой сверять правописание? Евграф Семенович Сорокин, один из педагогов Коровина и Левитана, рисовал раз в сто лучше их обоих, а кому его вещи сегодня интересны?
Коровин и Левитан, часто приходится слышать, лучше предшественников «чувствовали цвет». Да не так цвет, как человеческое переживание они тоньше, внимательнее чувствовали и краски умели подбирать - подходящие, чтобы точно попадали в оттенок, в нюанс, поворот душевного движения. Этюд «Зимой», надо думать, написан великолепно, если доныне отзывается в чувствах зрителей. Только у подобных критериев слишком зыбкая почва, смутная материя личных откликов, скорее для психологов, чем для искусствоведов. Эмоции.
Скажем, научно не доказать, зато интуитивно вне всяких сомнений понятен вдохновивший образ зимней чистоты, свежего белого снега, который хоронил под собой всю осеннюю грязь и слякоть и тем совершенно совпадал с обычным желанием Коровина распихать грехи и неудачи по темным углам, начать заново, с чистого холста.
«Зимой» - рубеж. Этим холстом открывается период, когда Константину Коровину начинают подражать, когда его работы раскупаются с выставок охотнее и быстрее, нежели чьи-либо другие. Немалую роль здесь сыграл общий повышенный интерес к лирическому пейзажу, который в последнем десятилетии XIX века занял место самого популярного жанра. Специалисты по этому поводу указывают на изменение социальной (следовательно и эстетической) ситуации, на политические разочарования и новые стилистические веяния. Но, возможно, у столь резкого разворота симпатий была еще какая-то причина. Ведь человеческие эмоции консервативны, что-то, видимо, обеспечило мгновенный переход от упоения гражданскими мотивами к жажде лирического.
Начало 1890-х годов: трехлетняя страшная засуха, косящие тысячи жизней неурожаи, растаявшие народнические миражи, идеалисты-террористы, взрыв новых философских идей - казалось бы, только и требовать от художников помощи растерянному уму, ан нет - вдруг взбунтовались, потребовали пищи изголодавшиеся чувства... На чем основано Убеждение, что по силе «Зимой» Коровина равно саврасовским «Грачам»? «А душа есть только в "Грачах"», - сказал Крамской. На этом?
Ходит робкими волнами по холсту Саврасова - чуть тронуто сиреневым по серым облакам, чуть-чуть розовым по белым стволам берез, чуть охристым по темным проталинам - застенчивое нежное чувство цвета светлого слоистого перламутра внутри бурой речной ракушки.
Из всех правд, которые взвалили на свои плечи русские реалисты, Саврасов поднял бремя самое неподъемное - правду любви. Искренность боли и ненависти вообще дается легче, к тому же гражданам пореформенной России важнее всего была распрямляющая спины суровая честность, несвоевременно тогда (и негде вроде) было искать объекты восторженного трепета. Да и присуща ли национальному сознанию россиян иная правда кроме той, что «глаза колет»? Отчего-то постоянная подозрительность к иноземным улыбкам (с Запада «фальшивым», с Востока «коварным»), зато родимая правда-матка уж непременно обещает публике, другу, случайному собеседнику нечто донельзя неприятное.
А вот художник Саврасов сквозь сырой серенький денек прозрел сияние чуда, вспомнил особое российское умение интимно говорить с природой, находя в ней отраду, утешение, утоление печалей. В «Грачах» проявилось, быть может, наиболее точное (во всяком случае, наиболее достоверное) в русском искусстве свидетельство красоты-благодати, реальность неразумного, безымянного, коренного, навеки верного чувства.
Вернемся в 1894 год. Сведения о том, что холсты Константина Коровина именно тогда стали вызывать особенный интерес покупателей, постоянно встречаются в письмах, где участники московских выставок обсуждают между собой факт стремительно растущей коровинской популярности. Обычное корпоративное злословие в адрес «ловкого Кости» значения за давностью лет не имеет; примечательны попытки художников-современников всерьез поразмышлять о его живописи.
Зимой 1894 года много записей о Коровине появилось в дневнике Василия Переплетчикова. Читая эти заметки, легко представить, каким приехал Коровин из Парижа: возбужденным, энергичным и очень истосковавшимся без главного украшения московской жизни - разговора, беспредельного по тематике, бесконечного по продолжительности. Собирались то в одной, то в другой мастерской, сходились чуть не каждый вечер, беседовали до двух-трех ночи, толковали о художественных новостях и «разных разностях».
«Один француз сказал Коровину, что нужно работать так картину, чтобы пот и труд в технике были скрыты от публики». Из чужих уст воспринимаются лишь истины, уже усвоенные самостоятельно: мысль «одного француза» (возможно, Габриэля Жильбера, восхитившего Коровина и оставившего в его записях слова насчет скучной живописи, которая показывает «не искусство, а его трудность») повторяла то же, что Коровин записывал со слов Андерса Цорна («артист не утомляет вас трудностью своего произведения»), подчеркивал в суждениях Врубеля и Серова и постоянно твердил от себя - «вол работает двенадцать часов, но он не художник». Уезжал из Москвы живописец, томившийся тайным желанием писать с певучей легкостью Мазини, вернулся - готовый громко, публично заявить, что картина должна выглядеть так, «будто бы художник шутя ее писал и все удалось ему без исканий и неудач».
Следующая страница...
|