|
Конст.Коровин, 1930-е
|
|
|
|
Парень фабричный, которого я знал в лицо, по прозвищу Горностай, ловкий, худой, высокий, - стоит твердо. Как набежал на него будочник, так он его прямо по бляхе на фуражке -«хлясь»... Будочник упал.
«Вот ловко бьет!»
Толпа пуще хохочет.
- Бей, Горностай!
Но из участка вышел квартальный, за ним отряд городовых. Фабричные мигом - через заборы и пропали... Битва кончилась.
Опять построились солдаты в ряд и, как ни в чем не бывало, - «шагом а-арш!» - пошли, стуча сапогами по мостовой, в баню, на Антроповы Ямы...
Улица опустела. Стало тихо и скучно.
А скоро и наша улица и вся Москва погрузилась в тишину летней ночи. Только редко-редко громыхает где-то извозчик по булыжникам да проплетется вдоль забора прохожий. Фонарщик зажег поздний уличный фонарь...
В овощной лавке сидит майор и квартальный. Пьют грушевую воду. У майора голос хриплый:
- Поверите ли, четвертый месяц карты не вижу. А вчера вдруг гляжу: у меня в руках трынка. Вот пришло. А?.. А у Анны Петровны три короля!
Мне слышно в открытое окно, как в Бутырской тюрьме арестанты поют:
В одной знакомой улице
Я помню старый дом,
С высокой, темной лестницей,
С завешенным окном...
Засыпая, я думаю: «Завтра едем с Мельниковым и Левитаном в Кусково писать этюды: проезд-15 копеек, хлеб - 5, колбаса-10».
Мать не спит... Молится в углу, все об отце. Он в больнице, сильно болен... Как мне жаль ее, какие у же худые, беспомощные руки!.. Господи!
Утром пришли Левитан и Мельников (сын писателя - Андрея Печерского). Левитан был в «мерехлюндии», как говорил он о себе.
- Послушай, Константин, - начал он, - вот мы шли к тебе с Мельниковым и говорили... Никому, говорим, мы не нужны - то есть работы наши, этюды эти, написанные «куски природы», впечатления. Смотрим их друг у друга и говорим: хорошо или нехорошо, но это ведь мы смотрим... Подумай, никто другой еще не смотрел как следует.
- Верно, Исаак, - соглашаюсь я. - Вот и моя родня. Никогда даже не поинтересуется тем, что я делаю. Я и они - разные люди! Когда я им говорю о природе, о красоте, - утренняя заря, ручей в лесу, весеннее мелколесье! - им и слушать скучно. Думают - у меня блажь, пустяки... А посмотрел на мои работы журналист московский Кочетов и спросил этак деликатно: «Скажите, а зачем вы все это делаете, пишете-то?» - «Затем, что это красиво, красота жизни...» - «Ну какая тут жизнь? Жизнь в идее, в мысли, в направлении, извините...»
- Все это верно, цапка, - прервал меня Левитан. - Ты знаешь, и наши в школе тоже не очень-то понимают. Саврасова не любят. Он одинок.
- Да, правда, - подтвердил и Мельников. - Писателя понимают больше. Моего отца просят писать, ценят. Много людей к нему приходят, не то что к нашему брату-художнику. Отец и тот в душе недоволен, что я художник! Все это смущает меня немало. Хочу даже живопись бросать...
Мы вышли за заставу.
Мирный, тихий, серый день. Шоссе тянется ровно и далеко. Около него, среди травы, покрытой розовой и белой кашкой, бежит много протоптанных дорожек. У края шоссе, на бугорке, сидят богомольцы, по пути к Троице-Сергию. На них белые рубахи, мешки, суконные зипуны, тоже белые, и палки в руках. Больше женщины.
И мы присели рядом.
- Бабы, куда идете? - спросил Левитан. Богомолки посмотрели на нас с опаской:
- К преподобному. Рязанские мы будем.
- А он что тебе хорошего сделал? - спросил Мельников.
- А разве тебе, барин, ничего пользы от него нет? - ответил сидевший тут же богомолец-старик.
- Нет, не заметил...
- Да ведь она и незаметна, она не кошель.
- Ну, а кошель не польза? Как без кошеля-то ты будешь? - нашелся Мельников.
- Верно, барин. Только он-то, преподобный, то самое держит, без чего и кошель не нужен...
- А ведь правда, - заворачивая в лес, размышлял вслух Мельников. Его святость, свет горний, надежда жизни, отчего все красивое и держится в мире... Это и отец мой говорит.
- Константин! - позвал Левитан. - Посмотри, лес-то какой! Сущий рай. Как славно!
И в глазах Левитана показались слезы.
- Что ты! - говорю я. - Опять реветь собрался.
- Я не реву, я - рыдаю! Послушай, не могу: тишина, таинственность, лес, травы райские!.. Но все это обман!.. Обман - ведь за всем этим смерть, могила.
- Довольно, Исаак, - говорю я ему, - довольно. Сядем.
Мы сели, я вынул из сумки колбасу, бутылку кваса и еще что-то тщательно завернутое в бумагу. Это мать моя приготовила нам пирожки с визигой.
Я смотрел на окружающий нас лес, на осинки и березы с листвой, рассыпанной на фоне темных сосен, как тончайший бисер.
- Написать это невозможно, - сказал Мельников и откусил пирога.
- Немыслимо, - согласился с ним Левитан и тоже стал есть пирог. - Надо на расстоянии.
Он улегся на траву навзничь, глядя своими красивыми глазами в серое небо, потом повернулся на бок и указал рукой ввысь:
- Знаешь, там нет конца... Нет конца... А мы, идиоты, так никогда и не узнаем этой тайны...
- Пожалуй! Но не лучше ли любоваться, чем знать?
- А ты прав, цапка... У тебя все весело. «Знать не знаю, а все равно». И глаза Левитана засияли.
Продолжение »»»
|